Фазиль Искандер Я очень любил Виктора Петровича Астафьева и как писателя, и как человека. Он был одним из выдающихся писателей нашего времени. Его произведения — и «Царь-рыба», и «Последний поклон», и «Прокляты и убиты» — всегда захватывали душу и читались с огромным интересом. Всё, о чём было написано в его книгах, он видел, знал и пережил сам. Это необыкновенный тип писателя, пользующегося личными первоначальными впечатлениями. Константин Ваншенкин Это был настоящий солдат — битый, стреляный, неунывающий, весёлый и печальный, сердечно добрый и по-настоящему злой, порой грубый. Всё в нём было. Он цеплял читателя, что называется, за живое. Не все его принимали, и это естественно — он был ни на кого не похож в нашей прекрасной литературе о былой страшной войне. Ведь, кроме общей, война у каждого была ещё и своя. Он написал и немало иной, нежной прозы, но главными в нём сидели те четыре года. Он был словно тот партизан, который не знал, что война кончилась, и всё пускал эшелоны под откос, — всё писал о войне свои бесстрашные пронзительные книги. Анатолий Приставкин Виктор Астафьев не мельтешил, не суетился ни по каким поводам, а сидел в глубинке, колол дрова и писал свои замечательные произведения. Не случайно к нему за советом ездил президент. Не случайно к нему обращались россияне в трудные моменты по самым насущным вопросам. Он прожил полноценную жизнь, какую только может дать своему гражданину российская история. Это был совершенно народный человек, невероятного внутреннего убеждения и внутренней крепости. Несмотря на то, что он болел, был немолод — он имел стержень — крепчайший нравственный стержень, который, как говорится, держал его на плаву. Борис Панкин Не только коллеги по цеху — литераторы — оглядывались на слово и дело Астафьева. Не только для них служил он живой совестью. И не только они побаивались согрешить лишний раз перед его единственным, оставшимся с войны, но всевидящим оком. Властители, политики, бизнесмены шли к нему на поклон, особенно последние полтора десятилетия. Но — много было званых, да мало избранных.
Розмари Титце
И меня не отпускает война
Речь по поводу вручения Пушкинской премии В. П. Астафьеву
Дорогой Виктор Петрович, Вам со мной не очень повезло. От меня ждут похвального слова, а чего требует этот жанр, совершенно очевидно: обзора творчества, выявления «магистральных линий», обрисовки основных сюжетов и их трактовки, а также определения места в живом литературном процессе. Задача ответственная в любом случае, тем более, если речь идёт о таком богатом творчестве, как у писателя Виктора Астафьева.
Поручили, однако, это выступление переводчику, и тут начинается беда: не чужой ли это огород? Куда уж переводчику до обзоров и «магистральных линий»? Ведь переводчик — человек деталей. Даже — фанатик деталей. Он роется в микрокосме языка, то тут натолкнётся на любопытное слово, то там поднимет на вилы непонятное выражение, а то и надолго задумается о том, удастся ли пересадить цветочек какого-то очень уж своеобразного оборота речи на почву другого языка. К обобщениям переводчик прямо-таки патологически неспособен, и это чуть ли не особая примета его профессии.
Как же быть? Выход один: примириться со своей профессиональной ограниченностью и предложить вниманию публики несколько языковых деталей, а так же личных воспоминаний, связанных с моим — правда небольшим — опытом перевода астафьевской прозы. Не обойдётся при этом без частого употребления местоимения первого лица, что в данном жанре уж совсем непростительно. Поэтому очень надеюсь на Ваше снисхождение, Виктор Петрович, и на то, что Вы, как великий огородник, не обидитесь, если ода у меня не получится, и я всего лишь скромно, по-своему, поогородничаю.
Итак, взгляд из другого языка на прозу Виктора Астафьева, взгляд переводчика. Прежде всего, бросается в глаза невероятное изобилие астафьевского словаря, причём он крайне конкретен, насыщен реальной жизнью, то есть, обозначает вещи не вымышленные, а видимые и осязаемые. Кроме того, он отличается особой, я бы сказала, «оседлостью», и эта привязанность к месту подчас озадачивает переводчика не в малой степени. Судите сами: Что такое «куть»?
Почему спят на каких-то там полатях?
Как выглядит жалица?
И как она обжигает?
Что значит «усмыгнуть»?
Или «обопнуться»?
Какого вкуса елец?
А «бадоги»?
Что с ними делают?
Почему устраивают «охоту на овсах», когда речь о медведе?
И тут переводчику приходится совершать своего рода этнографические экспедиции в трудно доступные области языка, иногда не разведанные даже словарями наречий и ботаническими, зоологическими или другими справочниками. А если и справочники не помогут, то приходится докучать носителям языка, вплоть до самого автора, бесконечными вопросами, так что этот барьер, как бы он ни был высок и страшен на первый взгляд, всё же преодолим.
Допустим, переводчик выяснил самобытные слова, накопил семена — а как они взойдут? Примутся ли в живом языке? Тут и начинаются настоящие трудности.
Как достичь того астафьевского напора речи, того стремительного бега, в котором всё ещё слышится устное повествование? Как придать родному немецкому всю сочность этого языка, его вкус, его запахи? А главное — как добиться эмоционального накала этой прозы, той страстности, которая прямо-таки пышет из каждой щели, из каждого промежутка между словами?
Найти хоть отдалённое соответствие можно лишь услышав живые голоса внутри себя, а в случае «Последнего поклона», если погрузишься в собственное прошлое и подхватишь там нестёртые ещё слова мамы или бабушки, их полузабытые интонации.
Так что сидит переводчик астафьевской прозы, странным образом брошенный на произвол своей биографии, перед машинкой и мучает память, а в конце рабочего дня на бумаге всего несколько фраз, но на это копание в прошлом ушло столько душевных сил, что чувствуешь себя, как будто — целое поле вскопал.
Но достаточно о муках работы. Как немецкий читатель воспринимает Астафьева?
Я приводила примеры «сибирских» слов из двух вещей Астафьева, включённых мною в сборник сибирских рассказов. Все, кто бы его ни читал, вспоминали «Бабушкин праздник». И непременно с улыбкой. «Здорово, как они там в Сибири гуляют.» Дальше эти отзывы разнились в зависимости от того, кто говорил: «И как эта бабушка никого не оставляет без ответа, всегда находит меткое слово!» Или: «Вот этот праздничный стол, огурчики, рыжики, пирог — загляденье!» Это, разумеется, реакции женщин. А явный любимец мужского пола — дядя Левонтий.
Опубликовано в ДиН 1997, № 5-6
Мой шурин до сих пор с уважением вспоминает: «Какие песни за столом пел, а в конце, чтоб не буянил, лежал связанный под скамейкой и зубами ножку грыз...» Каждый находил в этом празднике то, что ему по душе, причём любой отклик, повторяю, сопровождался улыбкой, и об этой улыбке, мне кажется, стоило бы задуматься.
Конечно, тут привлекает читателя некоторая экзотика: чужая и жутковатая Сибирь, а вот, на тебе — такое гулянье! Даже зависть это возбуждает в аккуратненьких, умеренных моих земляках, я прекрасно понимаю! Но главное, что убеждает или даже подкупает в этом — и не только в этом — рассказе Виктора Астафьева, — чувство. Простое, человеческое, неприкрытое. Своеобразная география чувств. Чувств из страны детства. Только в детстве они бывали такими яркими. И нам нужно, чтобы нам об этом напоминали, в противовес тому, что нас окружает. Как говорится в «Бабушкином празднике»: «Злом сердце быстро изнашивается». И от теплоты и доброты этого напоминания — улыбаемся.
Второй рассказ, опубликованный в нашем сибирском сборнике, более тихий, но он мне так же дорог: «Осенью на вырубке». По изуродованному, но всё ещё живому лесу бродит охотник, он же писатель, и когда он вдруг, лицом к лицу, сталкивается с медведем, зверь ему кажется в первую секунду выдумкой писательской фантазии. Встреча с этим предпоследним медведем (не последним — последний сидел к тому времени уже в клетке Ленинградского зоопарка) представляется мне всегда образом и смыслом астафьевской прозы. С одной стороны, вобрать в слово и тем самым в слове сберечь — это писательская задача. С другой стороны — указать на разрушения и тем самым сберечь в жизни, это задача человеческая.
Вернёмся ещё раз к похождениям переводческим. Этнографическая подготовка перевода иногда бывает необходима не только в косвенном смысле, но и в самом прямом. «Лучше один раз увидеть...» К тому же, какой отличный повод оправдать свойственную подчас немецким людям склонность к далёким странствиям. Поэтому в те времена, когда мы с коллегами работали над сибирской антологией, мы отправились в настоящую экспедицию по стране сибирских реалий и наречий. И почувствовали себя чуть ли не первопроходцами, как в xviii-ом веке, чуть ли не какими-то Мессерш-мидтами или Стеллерами языка... Но было это в 80-ые годы, и тогда нам позволили любоваться Красноярским краем только из окон транссибирского поезда.